МЕЛЬКОМ
По одному неприятному и скучному делу я
был вызван из Москвы и освободился только к десяти часам
вечера, развинченный и злой. Другого дела у меня не было,
но я торопливо шел на станцию, по привычке человека, у которого
лежит в боковом кармане записная книжка, а в ней против
каждого дня отмечены десятки мест, куда нужно поспеть, и
ругал, ругал... право, не знаю кого. Весь свет ругал: и
тех, кто вызвал меня по этому глупому делу, и себя за то,
что поехал, и собак, существование которых в этой местности
я предполагал, и дождливое лето, и ночной мрак, который
уже царил всюду, особенно сгущаясь в узеньких путаных переулках,
пролегавших между дачами. Посередине еще светлела дорога,
но по краям, где под тенью высоких деревьев проходила пешеходная
тропинка, было так же черно, как и у меня на душе. По времени
свету полагалось больше - это происходило в последних числах
июня,- но перед тем только что пронеслась сильная гроза,
с проливным дождем и ветром, и посеревшие тучи еще не успели
рассеяться, точно им было так же трудно и неприятно двигаться
в теплом и сыром воздухе, как и мне. Минутами они спохватывались,
как пьяница, который вспоминает, что в одном из карманов
у него еще завалялся непропитый пятак, и, возвратившись,
с треском бросает его удивленному целовальнику,- и посылали
на землю редкие, запоздавшие капли, лениво ударявшиеся о
листья и траву и наполнявшие окрестность тихим шуршанием.
Деревья не шевелились, и только когда я с усиленной бранью
налетал плечом на темный ствол сосны или задевал ногой кустарник,
на меня сыпались частые теплые брызги. У меня уже начинала
являться приятная догадка о том, что вместо станции я иду
к черту на кулички, когда деревья внезапно раздвинулись,
точно провалились, и в нескольких шагах на просветлевшем
пространстве тускло блеснули мокрые рельсы.
Маленькая крытая платформочка, задавленная окружающим лесом
и ежеминутно пугаемая громыхающими поездами, робко прижималась
к земле. На ней не было даже кассы, и в продолжительной
агонии кончался холостяк-фонарь, не только не рассеивая
тьмы, но скорее увеличивая ее. На стене висело большое,
оборванное по краям и никогда не читаемое расписание каких-то
поездов с мудреными линиями и черными ободами, а в углу
стояла единственная лавка, на которую я плотно уселся. До
поезда оставалось еще более часу, и я приготовился терпеливо
ждать. Для этих случаев у меня всегда бывала припасена газета
или книга, но читать было темно, да и не хотелось. Эти чужие
и выдуманные люди, о которых будет говорить газета или книга,
давно уже вызывали во мне скуку и зависть. Что мне до того,
что там где-то гремят витии, кипит жизнью шумная толпа,
и крики победы, и яростные вопли побежденных поднимаются
к небу,- когда вокруг меня спит самый воздух, и сам я кисну
и буду киснуть в этой неподвижной духоте? А в книге еще
хуже: сочиненные Петры будут любить и целовать выдуманных
Марий, во имя проклятого реализма порок будет торжествовать,
а слюнявая добродетель ныть и киснуть, киснуть и ныть! Да
и не все ли равно: быстро или медленно пойдет время? За
этим часом пойдут другие, и их тоже нужно будет убивать,-
так пусть они умирают сами, а я буду только подсчитывать
трупы.
Увлеченный нытьем, я не заметил, как на платформу вышли
из разных концов две пары. Первую составляли два подвыпившие
господина. Один из них был высокий худощавый старик с желтым
лицом и реденькой седой бороденкой, от тонкого и широкого
рта спускавшейся клочками на гусиную шею. Из-под котелка,
оставлявшего в тени верхнюю часть лица, спускался тонкий
и длинный нос, на конце острый, как у покойника. Спутник
его обладал широким и красным лицом, подобным ломтю зрелого
арбуза,- причем роль зерен выполняли маленькие черные глазки,-
стриженой круглой головой, на которой торчал белый картуз.
Над пухлыми губами чернели маленькие усики. От всей его
молодой, толстой фигурки несло нестерпимым блаженством и
какой-то обидной кротостью. Старик уселся возле меня и заговорил
высоким, хриплым фальцетом, которому он старался придать
язвительность и иронию:
- Будьте, Семен Семеныч, солидарнее! Вас немного намочило,
вы и починяйтесь.
- Но чем же я починюсь, Василь Игнатыч? Буфета нет.
- Это дело ваше. Толцыте и отверзется.
- Чему отверзаться-то? Стена.
Молодой человек в подтверждение своих слов стукнул кулаком
в тонкую стену, издавшую звук пустого пространства, и откачнулся
назад, но сделав при этом такой вид, как будто ему давно
уже хотелось откачнуться и он только пользуется удобным
случаем.
- Но зачем утруждаете вы меня вашими гнусными воплями?-
спросил старик.
Весь он был преисполнен вежливости, иронии и яда, которым
особую силу придавали частые знаки препинания.
- Сердце у меня золотое, с хорошим человеком поговорить
желательно. Покурим, старина?
- Это дело ваше. А только я не старина, я - Василь Игнатыч
и всякой пьяной свинье не товарищ.
- А сами-то вы не пили?- оскорбился тот.
- Это дело наше.
Другая пара стояла между тем в нерешимости.
- Уйдем, Саша, тут пьяные.
- Ничего, они тихие, сядем вон там, в углу.
Высокая женская фигура в сером клеенчатом плаще медленно
тронулась, и за ней последовал тот, кого называли Саша.
Когда они проходили мимо фонаря, свет упал на красивое женское
лицо и юношу с длинными волосами и в синей с косым воротом
рубашке. Видом своим он напоминал интеллигентного рабочего
или студента, снявшего форму. Девушка держалась спокойно
и говорила решительно, мало придавая значения тому, что
ее улышат. Голос ее-чистый и мягкий-звучал лаской в самом
простом слове. Такие женщины, с ласковым голосом и уверенными
движениями, особенно хорошо ухаживают за больными.
Разостлав на полу клеенчатый плащ, они уселись, тесно прижавшись
друг к другу, и из-за лохматой головы на плечо легла тонкая
белая рука.
- Милый, тебе не холодно?
- Конечно нет,- ответил он с тем пренебрежением, каким мужчины
отвечают на женскую заботливость.
А мне уже становилось холодно, и я зябко ежился в своем
одиноком и жестком углу.
- А как нас знатно вымочило!- продолжал тот же ласковый
голос со скрытым смехом.- И как страшно в лесу, когда гроза.
- Ну, что там страшного. Скорее - приятно. А твои там, дома,
не будут беспокоиться о тебе? Запропала неведомо куда.
- Пусть их,- ответила девушка и счастливо рассмеялась, но
тотчас же перешла в серьезный тон:- А странно, правда, что
время так долго тянется без тебя. Ты когда был здесь?
- Вчера.
- Вчера?- протянул голос.- И то ведь вчера. Вот потеха-то!
Я думала, что они врут.
- Кто они?
- Да вот те, что романы пишут.
- Кстати, кончила ты Каутского? У меня просили его.
Ответа я не слыхал. Уже давно доносился издали гул, тихий
и неотзывчивый в сером воздухе, поглощающем звуки. То шел
не то пассажирский, не то курьерский поезд, не останавливающийся
на этой платформе. Постепенно гул возрастал, и из-за стены,
закрывавшей от меня правую сторону пути, внезапно вырвалось
черное и огненное чудовище и промчалось, как вихрь, с громом
и лязгом, таща за собой тяжелые вагоны. Освещенные окна
сливались в одну блестящую полосу с мелькающими силуэтами
голов. С низенькой платформы, стоявшей почти на одном уровне
с рельсами, видно было, как торопливо вертятся колеса, кажущиеся
легкими и прозрачными.
Наступила минутная тишина, нарушенная блаженным молодым
человеком, в котором этот пронесшийся ураган, видимо, пробудил
новые силы. Отчаянно-фальшивым голосом он запел:
Бледный месяц... плывет над ре-е-кою...
- Врешь,- комментировал старик с язвительностью.-Возьмите
глаза в зубы, и вы увидите тучи.
...Все в а-объятьях... ночной тишины...
- Хороша тишина! Орет как пришпандоренный.
...Ничего мне на свете... не надо-о-о...
- И опять врете. Полбутылки надо.
...Только видеть... тебя одноё!..
- Эту рожу-то? Тьфу,- с омерзением плюнул
старик.
- Послушайте! Почему вы говорите, что у нее рожа? Вы сами
видели, какая у нее прелестная личность.
- К вашей пьяной роже никакая личность не подойдет.
Молодой человек задумался и решительно произнес:
- За эти слова я больше с вами незнаком.
- Дело ваше.
С другой стороны слышалось:
- Ты понюхай, Саша, как хорошо пахнет: листьями и еще чем-то.
- Да уж нюхал.
- Нет, пожалуйста, еще.
Юноша с шипением потянул воздух, и оба рассмеялись. На блаженного
молодого человека молчание действовало удручающе, и он заговорил,
подражая ироническому тону старика:
- А вот с каким поездом мы поедем?
- Ни с каким.
- Н-ну?- изумился молодой человек и икнул.- Почему же это,
хотел бы я знать?
- Потому что не пустят. Скажут: куда, пьяная морда, лезешь?
- Это кто же морда-то? Скажем: две пьяные морды.
- Да еще по шее накладут,- ехидничал старик.
- О?
- Да протокол составят.
- О?- все больше таращились глаза молодого человека.
- Да в титы. Посиди, голубчик, охладись, а то чувствителен
больно.
Молодой человек задумался и торжественно провозгласил:
- Я с вами больше незнаком, потому что вы вредный человек.
Несмотря на то что эту торжественную формулу он заключил
новой звучной икотой, видно было, что он огорчился и весь
как-то потускнел, точно по его блаженству прошлись сапожной
щеткой. Я понял теперь и причину этого омраченного блаженства:
оно было тем отпечатком, который накладывают на человека
ласки и поцелуи любимой женщины. Но на что злился старик?
- Какой мрачный господин,- сказала шепотом девушка, очевидно,
намекая на меня.
Мне было приятно, что я замечен и что, главное, замечена
моя мрачность. Пусть хоть пожалеют меня эти милые люди,-
меня, у которого нет любви.
- Бабушку схоронил,- предположил юноша.
Это предположение было поразительно глупо. Кто бывает так
мрачен, схоронив бабушку, и почему именно бабушку, а не
дедушку?
- Ха-ха-ха!- звонко рассмеялась девушка, но сейчас же, с
своим обычным переходом к милой серьезности, добавила раскаивающимся
голосом:- Быть может, он болен, а мы смеемся.
Это была эпитафия, с которой меня снова опустили в пучину
небытия, откуда извлекли на одну минуту, чтобы моя мрачность
ярче оттенила их светлое счастье. И снова повелся ими серьезный,
деловой разговор о загранице, о медицинском институте, о
правилах приема в него, о книжках прочитанных и тех, которые
нужно еще прочесть, а в этот разговор врывалась шаловливым
лучом милая и пустая болтовня, легкая и красивая, словно
белая пена на поверхности золотистого крепкого вина. Весь
мир казался им пустяком, и каждый пустяк был целым миром.
Чувствовалось то благоговейное внимание, с которым эта высокая,
красивая девушка ловила каждое слово, которое скупо, как
драгоценность, выпускал длинноволосый юноша. Каким благодарным
смехом отвечала она, когда это слово оказывалось умным и
острым. Рассыпь сейчас перед ней Цицерон все самые пышные
цветы из своего неувядаемого венка, блистай перед ней Гейне
всеми перлами язвительной насмешки и мистически-страстной
нежности, плачь и хмурься перед нею Данте, соберись тут,
наконец, все великие умы и сердца и положи к ногам ее дары
свои, она, эта красивая девушка, не обернула бы к ним головы
и жадным ухом ловила бы каждое слово длинноволосого молодца.
Она смеется, счастливая и благодарная, точно все это: и
ее возлюбленный, и смешные пьяные, и сумрачный господин,
схоронивший свою бабушку, существуют лишь для полноты ее
счастья. Мы не были живые люди,- мы были лишь тени, картинки.
- Как быстро бежит время!- жаловалась она.
- А я не знал, как убить это время!
- Может быть, мои часы спешат?
Маленькие золотые часики сблизились с большими серебряными
часами, и обе головы склонились над ними. Но, вероятно,
кроме часов, сблизилось что-нибудь другое, потому что слишком
уже долго не определялся настоящий час.
- Кажется, верно?- смущенно сказал женский голос с легкой
дрожью.
- Верно!- авторитетно сказал юноша.
Верно! Как слепы эти счастливые люди. Неверно! Тысячу раз
неверно! И проклянете тот день, когда ваши часы пойдут так
правильно, что ни в одной убитой минуте вы не ошибетесь,
и маленькие часики далеко от вас будут отбивать такие же
грустные и пустые секунды!
Тучи уже проходили, и на западе прямо против платформы светлой
полосой проступило чистое, прозрачное небо. На нем чернели,
как вырезанные из плотной бумаги, силуэты разбросанных деревьев.
Свежее и суше стал воздух, на ближайшей даче глухо зарокотал
рояль, и к нему присоединились согласные, стройные голоса.
- Пойдем слушать,- быстро вскочила девушка и потащила за
рукав неуклюже поднимавшегося юношу.
Пойдем и мы,- пусть до конца оттаивает застывшее сердце.
Пели хорошо, как редко поют на дачах, где каждая безголосая
собака считает себя обязанной к вытью. И песня была грустная
и нежная. Мягкий, красивый баритон гудел сдержанно и взволнованно,
как будто подтверждая то, на что страстно жаловался высокий
и звучный тенор. А жаловался он на то, что дни и ночи думает
все о ней одной.
- Об одной тебе думу думаю,- плакал тенор.
- Думу думаю,- грустно соглашался баритон.
- Об одной тебе, моя душечка,- звенел слезами тенор.
- Душечка,- мягко подтверждал баритон.
- И умру я, жизнь проклинаючи, об одной тебе вспоминаючи...
- Об одной тебе вспоминаючи,- с глубокою тоскою подтвердил
баритон, и все стихло.
Впереди меня молча и неподвижно стояла парочка и, когда
песня кончилась, разом вздохнула - и поцеловалась. Я отправился
на платформу, откуда послышался отчаянно-фальшивый голос,
беззаботно обходившийся всего двумя нотами, одинаково скверными:
простым криком и диким криком. Молодой человек с золотым
сердцем не мог остаться нечувствительным к любовному призыву
и отвечал, как умел...
Ничего мне... на свете... не нада-а...
Только видеть тебя одноё...
- Врете!- шипел старик, пытаясь заглушить
кричащего.- Дубину хорошую надо!
Бедный старик! Теперь я понял, почему он так злился. Он
завидовал, как и я.
Потрещал звонок, извещающий о выходе поезда, и вскоре послышался
тот же ровный и тихий гул. Сейчас поезд унесет меня отсюда,
и навеки исчезнет для меня эта низенькая и темная платформочка,
и только в воспоминании увижу я милую девушку. Как песчинка,
скроется она от меня в море человеческих жизней и пойдет
своею далекой дорогой к жизни и счастью.
Снова из-за стены вырвалось черное чудовище и, сдержанное
могучей властью, остановило, вздрагивая, свой стремительный
бег. Находя друг на друга и треща и скрипя тормозами, проползали
вагоны и остановились с глухим стуком. Стало тихо, и только
шипел воздух, выходя из тормозных труб.
Пьяных действительно на поезд не пустили, и старик с злорадством
говорил:
- Что? Поехали?
- Нич-чево. Поедем на следующем.
- А на следующем и по шее накладут.
Я стоял на площадке вагона, против длинноволосого юноши,
пристально смотревшего на высокую, стройную фигуру, таким
же продолжительным взглядом впившуюся в него. Поезд дернулся
и плавно пошел, отрывисто стуча и покачиваясь на стыках
рельсов.
- До свиданья, Саша,- сказала девушка.
- До свиданья,- ответил он.
- Прощай,- тихо молвил я, склоняя голову.
- До завтра!- донеслось уже издали и глухо.
- До завтра!- крикнул он.
"Навсегда",- ответил тихо я. "Навсегда",-
прощались со мной черные силуэты деревьев и убегали назад.
"Навсегда",- сказала платформа и скрылась за поворотом.
Однако пойти в вагон, а то становится холодновато: мечты
мечтами, а насморк насморком. Да заглянуть заодно и в записную
книжку: куда и куда бежать мне завтра спозаранку.