В ТЕМНУЮ ДАЛЬ
I
Уже четыре недели жил он в доме - и четыре
недели в доме царили страх и беспокойство. Все старались
говорить и поступать так, как они всегда поступали и говорили,
и не замечали того, что речи их звучат глуше, что глаза
их смотрят виновато и тревожно и часто оборачиваются в ту
сторону, где находится отведенная ему комната. В противоположном
от нее конце дома они ступали ногами неестественно-громко
и так же неестественно-громко смеялись, но, когда им случалось
проходить мимо белых дверей, которые весь день были заперты
изнутри и так глухи, точно за ними не было ничего живого,
они умеряли шаг, а все тело их подавалось в сторону, словно
в ожидании удара. И хотя проходившие становились на пол
всей ногой, но шаг их был более легок и более беззвучен,
чем если бы они шли на цыпочках. И никто не называл его
по имени, а просто словом "он", и так как все
каждую минуту думали о нем, то это неопределенное название
представлялось более ясным, чем полное имя, и никогда не
заставляло переспрашивать. Почему-то казалось непочтительным
и фамильярным звать его, как зовут других; слово же "он"
точно и резко выражало страх, который внушала его высокая,
сумрачная фигура. И только одна старая бабушка, которая
жила наверху, звала его Колей, но и она испытывала напряженное
состояние страха и ожидания беды, охватившее весь дом, и
часто плакала. Однажды она спросила горничную Катю, почему
барышня не играет сегодня на фортепьяно, но Катя удивленно
взглянула на нее и не ответила, а, уходя, покачала головой,
точно не одобряла самого вопроса.
Пришел он в серый ноябрьский полдень, когда все были дома
и сидели за чаем, кроме. Пети, давно уже ушедшего в гимназию.
На дворе было холодно, и низко нависшие плотные тучи сеяли
дождь, так что, несмотря на большие окна, в высоких комнатах
было темно, а в некоторых горел даже огонь. Звонок его был
резкий и властный, и сам Александр Антонович вздрогнул;
он подумал, что явился кто-нибудь из важных посетителей,
и медленно пошел навстречу, сделав на своем полном и серьезном
лице приветливо-ласковую улыбку. Но она тотчас исчезла,
когда в полутьме прихожей он увидел бедно и грязно одетого
человека, перед которым в смущении стояла горничная, робко
загораживая ему путь. Вероятно, с вокзала он шел пешком
и только местами ехал на конке, потому что коротенькое потертое
пальто его было мокро, а брюки внизу забрызганы и стояли
коробом от воды и грязи. И голос его был хриплый, грубый,
не то от сырости и простуды, не то от долгого молчания в
тряском вагоне.
- Чего молчите? Дома, спрашиваю вас, Александр Антоныч Барсуков?-
повторил вошедший свой вопрос.
Но отозвался Александр Антонович. Не входя в переднюю, он
вполоборота взглянул на человека, которого счел за одного
из бесчисленных просителей, и строго сказал:
- Вам что здесь нужно?
- Не узнал, отец?- насмешливо, но с дрожью в голосе спросил
вошедший.- А ведь я Николай, по отчеству Александрыч.
- Какой... Николай?- отступил на шаг Александр Антонович.
Но, спрашивая, он уже знал, какой Николай стоит перед ним.
Важность исчезла с его лица, и оно стало бледно страшной
старческой бледностью, похожей на смерть, и руки поднялись
к груди, откуда внезапно вышел весь воздух. Следующим порывистым
движением обе руки обняли Николая, и седая холеная борода
прикоснулась к черной мокрой бородке, и старческие, отвыкшие
целовать губы искали молодых свежих губ и с ненасытной жадностью
впивались в них.
- Погоди, отец, дай раздеться,-мягко говорил Николай.
- Простил? Простил?- дрожал всем телом Александр Антонович.
- Ну, что за глупости!- сурово и строго сказал Николай,
отстраняя отца.- Какое еще там прощение?
Когда они входили в столовую, Александру Антоновичу было
стыдно своего порыва, которому с такой неудержимой силой
отдалось его доброе сердце. Но радость от свидания, хотя
и отравленная, бурлила в груди и искала выхода, и вид сына,
который пропадал неведомо где в течение целых семи лет,
делала его походку быстрой и молодой и движения порывистыми
и несолидными. И он искренне рассмеялся, когда Николай остановился
перед сестрой и, потирая озябшие руки, спросил:
- А эта барышня - сестрица, что ли?
Ниночка, семнадцатилетняя девушка, бледненькая и худенькая,
стояла у своего места и смущенно перебирала по столу пальцами,
устремив на брата большие испуганные глаза. Она догадалась,
что это Николай, которого она помнила больше, чем сам отец,
и теперь не знала, что делать. И когда Николай, вместо поцелуя,
пожал ей руку, она ответила крепким пожатием и чуть, по-институтски,
не присела.
- А это господин студент Андрей Егорыч - Петькин репетитор,-
знакомил Александр Антонович.
- Петька?- удивился Николай.- Да он уже учится! Важно!
Потом его познакомили с остролицей дамой, которая наливала
чай и которую называли просто Анной Ивановной, и потом все
стали жадно рассматривать его, пока он в свою очередь оглядывал
комнату, желая узнать, все ли так, как было семь лет тому
назад. Было в нем что-то странное, не поддающееся определению.
Высоким ростом, гордым поворотом головы, пронзительным взглядом
черных глаз из-под крутых, выпуклых бровей, он напоминал
молодого орла. Дикостью и свободой веяло от его прихотливо
разметавшихся волос; трепетной грацией хищника, выпускающего
когти, дышали все его движения, уверенные, легкие, бесшумные;
и руки без колебаний находили и брали то, что им нужно.
Словно не сознавая неловкости своего положения, он смотрел
в глаза каждому глубоко и спокойно, но даже и в ту минуту,
когда взгляд был ласков, в нем чудилось что-то затаенное
и опасное, что видится всегда в глазах ласкающегося хищника.
И говорил он повелительно и просто, видимо, не обдумывая
своих слов, точно это были не ошибающиеся, невольно лгущие
звуки человеческой речи, а непосредственно звучала сама
мысль. Чувство раскаяния не могло иметь места в душе такого
человека.
Но если это был орел, то перья его были сильно помяты в
схватке, из которой он едва ли ушел победителем. Об этом
говорило платье, носившее на себе следы ночевок, грязное,
непригнанное к телу; и было в этом платье что-то неуловимо-хищное,
тревожное, заставляющее всех хорошо одетых людей испытывать
смутное чувство опасения. И минутами по всему статному и
сильному телу пробегала мгновенная дрожь странной боязни;
тогда все тело как будто становилось меньше, и казалось,
что волосы на затылке поднимаются как у ощетинившегося зверя;
и глаза быстро и злобно обегали всех присутствующих. Пил
и ел он с жадностью, как человек, которому долго пришлось
голодать или который все время недоедает и поэтому готов
бывает есть каждую минуту и все, что подано на стол. И,
кончив, он сказал: "Важно!"- и погладил себя немного
насмешливо по животу. Отказавшись от отцовской сигары, он
взял у студента папиросу (у самого у него папирос не было)
и приказал:- Рассказывайте!"
Рассказывать стала Ниночка, именно о том, как она окончила
институт и как ей жилось там. Сперва она робела, но так
как рассказывать ей приходилось то, что она уже несколько
раз передавала, то она легко вспомнила все остроумные слова
и была очень довольна собой. Николай не то слушал, не то
нет; он улыбался, но не всегда в тех местах, где были остроумные
слова, и все время водил по комнате своими выпуклыми глазами.
Иногда он перебивал речь не идущими к месту вопросами.
- Что отдал за картину? - спросил он у молчавшего и также
несколько насмешливо улыбавшегося отца.
- Не помню.
- Две тысячи,- с почтением к деньгам отозвалась до сих пор
молчавшая Анна Ивановна и боязливо взглянула на Александра
Антоновича.
И оба улыбнулись - отец и Николай, и в улыбке проскользнуло
что-то враждебное. Теперь Александр Антонович уже не суетился
и оттого стал строгим и важным.
- Дела как?- так же коротко спросил Николай у отца.
- Ничего. Идут.
- Новый дом купили. На Итальянской. Трехэтажный. И завод
еще купили,- почти шепотом сказала Анна Ивановна.
Она боялась Александра Антоновича, но не могла удержаться,
так как всегда была занята тем, что сравнивала свой капиталец
в пятьсот пятьдесят шесть рублей, находившийся в сберегательной
кассе, с капиталом Барсукова, у которого были дома, заводы
и акции.
- Ну, Ниночка, продолжай,- сказал Николай. Но Ниночке давно
уже стало скучно. У нее опять закололо в боку, и она сидела
худенькая, бледная, почти прозрачная, но странно красивая
и трогательная, как начавший увядать цветок. И пахло от
нее какими-то странными, легкими духами, напоминавшими желтеющую
осень и красивое умирание. Застенчивый рябой студент внимательно
наблюдал за ней и тоже, казалось, бледнел по мере того,
как исчезала краска с лица Ниночки. Он был медик и, кроме
того, любил Ниночку первой любовью.
Но тут явился Феноген Иваныч, старый лакей. Рожа его выглянула
из двери, как восходящая луна, и была так же широка, красна
и безволоса. Он был в бане, после бани немного выпил и,
придя домой, узнал от горничной о приезде барчука, с которым
во дни оны играл в лошадки. Немного плача, то ли от водки,
то ли от любви, он напялил фрак, надушил лысину, как это
делал барин, и степенно пошел в столовую. За дверьми он
немного постоял и с торжественно надутыми щеками, как при
приезде самого губернатора, явился к Николаю.
- Феногешка!- весело крикнул Николай, и голос его прозвучал,
как у ребенка.
- Барчук!- взвизгнул Феноген и, опрокидывая стулья, кинулся
к Николаю.
Он хотел сперва поцеловать его в плечо, но так как Николай
вместо того пожал ему руку, то Феноген важно откинулся назад
и ответил крепким, до боли, пожатием. Он позволял себе думать,
что он не слуга, а друг Николая, и рад был публичному признанию
его в этом достоинстве. Но поцеловаться все же нужно было.
- И вдобавок пьян!- с веселым изумлением к постоянству Феногеновых
привычек сказал Николай, ощутив запах водки.
- Разве?- строго отозвался Александр Антонович.
Мотая отрицательно головой, Феноген Иваныч благовоспитанно
отступал задом и косил глаза, чтобы узнать, где дверь, но
все-таки сперва попал в простенок и оттуда уже, на ощупь,
добрался до двери. Все это заняло довольно много времени.
В передней Феноген Иваныч приостановился, с нежностью осмотрел
руку, которую пожал Николай, и, неся ее впереди себя, как
нечто совершенно ему постороннее, хрупкое и ценное, тронулся
в людскую. Вообще он уважал себя, но в данный момент самой
уважаемой частью его тела была правая рука.
В этот день Александр Антонович не поехал в правление и
после обеда, за которым он выпил много вина, пришел в светлое
и мягкое настроение. Обняв Николая за талию, он повел его
в библиотеку, закурил сигару и, приготовившись к долгому
слушанию, добродушно сказал:
- Ну, теперь рассказывай: где был, что делал?
Николай ответил не сразу. По телу его снова пробежала та
же странная дрожь испуга, и глаза метнули взор к двери,
но голос оставался спокойным и серьезным.
- Нет, отец. Я прошу тебя оставить разговор о моих приключениях.
- Я видел у тебя кошелек заграничной работы. Ты был за границей?
- Был,- коротко ответил Николай.- Но довольно, отец.
Александр Антонович нахмурил брови и встал с дивана. Заложив
руки за спину, под сюртук, он прошелся по комнате и, не
глядя на сына, спросил:
- Ты все такой же?
- Как видишь. А ты, отец?
- Как видишь. Ступай, мне надо заниматься.
Когда Николай вышел, Александр Антонович запер за ним дверь,
оглянулся и, подойдя к камину, молча, но с силой ударил
по белому, блестящему кафлю. Потом вытер платком руку, к
которой пристала белая полоска извести, и сел заниматься.
И опять лицо его белело той страшной бледностью, которая
напоминает смерть.
Никто не видел свидания Николая с бабушкой, но вышел он
от нее хмурым и как будто немного растроганным. И на минутку
все почувствовали облегчение, когда за Николаем захлопнулись
белые двери его комнаты, но с того момента он перестал быть
гостем, и с этого же момента появилась та странная тревога,
которая, разрастаясь, скоро захватила весь дом. Как будто
вошел в дом и навсегда занял в нем место кто-то загадочно-опасный,
более чужой, чем любой человек с улицы, и более страшный,
чем притаившийся грабитель. И только один Феноген Иваныч
не почувствовал этого, так как с радости выпил еще и теперь
спал на поваровой постели, и во сне сохраняя вид полного
самоуважения и немного откидывая правую руку.
А в гостиной Ниночка тихо рассказывала студенту о том, что
было семь лет тому назад. Тогда Николай за одну историю
был уволен с несколькими товарищами из Технологического
института, и только связи отца спасли его от большого наказания.
При горячем объяснении с сыном вспыльчивый Александр Антонович
ударил его, и в тот же вечер Николай ушел из дому и вернулся
только сегодня. И оба - и рассказчица и слушатель - качали
головами и понижали голос, и студент для ободрения Ниночки
даже взял ее руку в свою и гладил.
II
Николай никому не мешал; сам говорил мало
и других слушал не то чтобы неохотно, а с каким-то высокомерным
равнодушием, как будто вперед знал, что ему могут рассказать.
На середине рассказа он иногда уходил, и все время лицо
его имело такое выражение, точно он прислушивается к чему-то
далекому, важному и одному ему слышному. Он ни над кем не
смеялся и никого не упрекал, но, когда он выходил из библиотеки,
где просиживал большую часть дня, и рассеянно блуждал по
всему дому, заходя в людскую, и к сестре, и к студенту,
он разносил холод по всему своему пути и заставлял людей
думать о себе так, точно они сейчас только совершили что-то
очень нехорошее и даже преступное и их будут судить и наказывать.
Теперь он был одет очень хорошо, но и в изысканном платье
он не сливался с пышным великолепием комнат, а стоял особняком,
как что-то чужое и враждебное. И если бы все эти дорогие
вещи могли чувствовать и говорить, они сказали бы, что умирают
от страха, когда он приближается или берет одну из них в
руки и рассматривает с странным любопытством. Он никогда
ничего не ронял и ставил вещь на место, как раз так, как
она стояла, но как будто прикосновение его руки отнимало
у изящной статуэтки всю ее ценность, и после его ухода она
стояла пустой и ни на что не нужной. Ее душа, созданная
искусством, таяла в его руках, и оставался только ненужный
кусок бронзы или глины.
Раз Николай пришел к Ниночке во время ее урока рисования,
когда она очень похоже и хорошо копировала с чьей-то картины
фигуру нищего, просящего милостыню.
- Рисуй, Нина. Я не буду тебе мешать,- сказал он, садясь
возле, на низенькой софе.
Ниночка робко улыбнулась и некоторое время продолжала водить
кистью, беря не те краски, какие нужно. Потом бросила и
сказала:
- Я устала. Тебе нравится?
- Да, хорошо. Ты и играешь хорошо.
От этой холодной похвалы впечатлительной Ниночке стало скучно.
Она, критически наклонив голову набок, осмотрела свой рисунок,
вздохнула и сказала:
- Бедный нищий. Мне так жаль его. Тебе тоже?
- Да, тоже.
- Я в двух попечительствах о бедных участвую. Ужасно много
работы,- горячо сказала она.
- Что же вы там делаете?- равнодушно спросил Николай.
Ниночка начала рассказывать подробно, потом короче, потом
остановилась совсем. Николай молчал и перелистывал альбом,
в котором знакомые Ниночки записывали стихи.
- Я на курсы хотела, но папа не позволяет,- внезапно сказала
Ниночка, словно ища пути к вниманию брата.
- Дело хорошее. Ну и что же?
- Не позволяет папа. Но я добьюсь своего.
Николай ушел, и в груди Ниночки стало пусто и тоскливо.
Она отбросила альбом, печально посмотрела на начатую картину,
которая ей показалась отвратительной и никому не нужной
мазней. Не умея сдерживать своих порывов, Ниночка взяла
кисть и крест-накрест перечертила полотно синей краской
и отхватила при этом у нищего полголовы. С первого дня,
когда Николай пожал ей руку, она полюбила его, а он ни разу
не поцеловал ее. Если бы он поцеловал ее, Ниночка открыла
бы ему все свое маленькое, но уже изболевшееся сердце, в
котором то пели маленькие, веселые птички, то каркали черные
вороны, как писала она в своем дневнике. И дневник бы свой
она отдала ему,- а в дневнике на каждой странице рассказывается
о том, какая она никому не нужная и несчастная.
Он думал, что она довольна и рисованием своим, и музыкой,
и попечительством, и ошибается: ей не нужны ни рисование,
ни музыка, ни попечительство.
Смеялся Николай только на уроках студента с Петькой, и Петька
ненавидел его за смех. В его присутствии он нарочно еще
выше задирал колени, так что едва не заваливался со стулом
на спину, щурил пренебрежительно глаза, ковырял в носу,
хотя прекрасно знал, что этого не нужно делать, и хладнокровно
говорил студенту невыносимые дерзости. Рябое лицо репетитора
наливалось кровью и потело; он чуть не плакал и по уходе
Петьки жаловался, что мальчишка совсем не хочет учиться.
- Не знаю, что из него выйдет,- говорил студент.- Теперь
вот тоже горничная жаловалась мне, что он ей гадости говорит.
- Прохвост выйдет,- без видимого огорчения определил Николай
будущее брата.
- Бьешься, бьешься, нервы тратишь, а что толку!- чуть не
плакал студент, вспоминая длинный ряд унижений и стыда за
себя, когда хотелось провалиться сквозь землю или избить
ученика.
- Бросьте!
- А жрать-то надо!- в отчаянии воскликнул Алексей Егорович.
- Ну и жрите, что подносят.
Но в споры со студентом, несмотря на старания последнего,
Николай не вступал. И Ниночка и Алексей Егорович делали
частые попытки решить, что такое представляет собою брат
Николай, и доходили до таких фантастических картин, что
обоим становилось смешно. Но, расходясь, они удивлялись
своему смеху, и самые фантастические предположения казались
истинными, а на другой день оба со страхом и страстным любопытством
ждали появления Николая, думая, что именно сегодня и решится
томительный вопрос. Но Николай появлялся, а вопрос оставался
все таким же далеким от решения.
Особенной яркости и неправдоподобности достигали те предположения,
что делались в людской, и впереди всех рассказчиков стоял
Феноген Иваныч. Когда он немного выпивал, фантазия его работала
неудержимо и создавала такие картины, перед которыми он
сам останавливался в недоумении и испуге.
- Он разбойник!- сказал однажды Феноген Иваныч, и красное
лицо его побледнело от страха.
- Ну вот, разбойник!..- не поверил повар, но тоже оглянулся
на дверь.
- Который грабит только богатых,- ввел поправку Феноген
Иваныч, слыхавший когда-то от самого Николая, тогда еще
мальчика, о существовании подобных разбойников.
- А зачем ему грабить, когда у отца денег невпроворот?-
усомнился кучер, очень основательный человек.
- Три завода, четыре дома, акции каждодневно обрезают,-
прошептала Анна Ивановна, у которой находилось теперь в
кассе ровно пятьсот шестьдесят рублей, так как четыре рубля
она внесла на днях.
Предположение Феногена Иваныча рухнуло. Анна Ивановна обыскала
все вещи Николая и ничего не нашла, кроме белья. И именно
то, что она ничего не нашла, кроме белья, всего более пугало
и тревожило. Если бы в чемодане нашлись ружья, пули и ножи
и Николай действительно оказался бы разбойником, это было
бы не так страшно, как не знать совершенно занятий человека,
который так не похож на других людей лицом и ухватками:
слушает, а сам не говорит и смотрит на всех, как палач.
Тревога росла и переходила в суеверный страх, ледяной волной
прокатывавшийся по дому.
Был подслушан один короткий разговор Николая с отцом - и
не рассеял страха, но еще более сгустил туманную атмосферу
недоумения и загадки.
- Ты сказал когда-то, что ненавидишь всю нашу жизнь,- раздельно
выговаривая каждое слово, спрашивал отец.- Ты и теперь ненавидишь
ее?
Так же размеренно и медленно звучал серьезный ответ Николая:
- Да, я ненавижу ее от самого дна до самого верху. Ненавижу
и не понимаю.
- Ты нашел лучше?
- Да, нашел. Да, нашел,- твердо повторился Николай.
- Останься с нами.
- Это немыслимо, отец. И ты это знаешь.
- Николай!- прозвучал гневный окрик Александра Антоновича.
И через минуту напряженного молчания тихий и немного грустный
ответ Николая:
- Ты все тот же, отец. Вспыльчивый и - добрый.
И Рождество в этом богатом доме наступило смутное и безрадостное.
Присутствие человека, который ни в чем не разделял мыслей
и чувств окружавших его людей, мрачным кошмаром нависало
над всеми и отнимало у праздника не только его радостный
характер, но и самый смысл. Казалось, что и сам Николай
заметил, как тягостен он для других, и почти не выходил
из своей комнаты,- но за глазами он казался еще страшнее,
чем на глазах. За несколько дней до Рождества, у Барсуковых
случайно собрались гости; Николай не вышел к ним, как вообще
не выходил ни к кому из посторонних, и, одетый, лежал на
постели, прислушиваясь к звукам музыки. Смягченные толщей
стен, они казались мелодичными и нежными, как далекое пение
чистых и безгрешных голосов, и так мягко входили в ухо,
словно пел самый воздух. Николай вслушивался и вспоминал
то время, когда он был еще маленький, и была жива его мать,
и у них собирались гости, а он так же издалека прислушивался
к музыке и грезил - не образами, а чем-то другим, в чем
и образы и звуки сплетались в одно яркое и мучительно-красивое,
и оно извивалось, как разноцветная, поющая лента. И он понимал
тогда, что значит это яркое, но не мог никому объяснить,
даже себе, и только старался дольше не засыпать - и засыпал.
Раз он заснул таким образом, никем не замеченный, в прихожей,
на шубах, и теперь ему ясно представился запах пушистого,
щекочущего меха. И снова содрогание непонятного ужаса пробежало
холодными иглами по его телу,- но и другое что-то, более
мягкое и теплое, озарило его лицо, и словно ласкающая нежная
рука расправила насупленные брови. Лицо стало неподвижно,
но спокойно, кротко и незлобиво, как у мертвого. Нельзя
было догадаться, бодрствует он или спит, жив он или мертв,
но можно было сказать одно: этот человек отдыхает.
Наступил сочельник, и в сумерки к Николаю явился Феноген
Иваныч. Он был почти трезв, мрачен и глядел в сторону, а
на глазах замечались следы как будто слез.
- Пожалуйте к бабушке,- сказал он из дверей.
- Что такое?- удивился Николай.
Феноген Иваныч вздохнул и повторил:
- Пожалуйте к бабушке.
Николай пошел наверх - и только что переступил порог, как
две тонкие девичьи руки охватили его шею; к лицу приблизилось
нежное личико с широко раскрытыми влажными глазами, и голос,
задыхающийся от рыданий, зашептал:
- Коля, Коля, как ты нас измучил! Коля, Коля, братик милый,
помирись с папой. И со мной. И останься с нами, Коля, Коля!
И маленькое, худенькое тело трепетно билось в его руках,
и маленькое, никому не нужное сердечко стало таким огромным,
что в него вошел бы весь бесконечно страдающий мир. Николай
хмуро, исподлобья метнул взор по сторонам. С постели тянулись
к нему страшные в своей бескровной худобе руки бабушки,
и голос, в котором уже слышались отзвуки иной жизни, хриплым,
рыдающим звуком просил:
- Коля, Коля!..
А на пороге плакал Феноген Иваныч. Он потерял всю свою важность,
и хлюпал носом, и двигал ртом и бровями; и слез было так
много, они такой рекой текли по его лицу, точно шли не из
глаз, как у всех людей, а сочились из всех пор тела.
- Друг мой! Николенька!- шептал он молитвенно, протягивая
вперед руки с застывшим в них красным платком.
Николай беспомощно и жалко улыбался, не зная того, что из
его орлиных, теперь померкших глаз падают редкие, скупые
слезинки. И тогда из темного угла выступила на свет трясущаяся
старческой дрожью, бессильная голова того, кто был его отцом
и всю жизнь которого он ненавидел и не понимал.
Но теперь он понял.
С тем же безумием любви, каким была проникнута его ненависть,
Николай рванулся к отцу, увлекая за собой Ниночку. И все
трое, сбившиеся в один живой плачущий комок, обнажившие
свои сердца, потрясенные, они на миг стали одним великим
существом с единым сердцем и единой душой.
- Остался!- хриплым торжествующим звуком кричала старуха.-
Остался!
- Друг мой! Николенька!- шептал молитвенно Феноген Иваныч.
- Да! Да!- говорил Николай, не понимая, кому и на что он
отвечал.- Да! Да!- повторял он, целуя дрожащую старую руку,
которая с безмолвной нежностью гладила его по голове и лицу.
- Да! Да!- все еще твердил он, уже чувствуя, как в душе
его вырастает грозное и неумолимое, короткое и тупое "нет!".
Уже надвигалась ночь, и весь большой дом, начиная с людской
и кончая барскими комнатами, сверкал веселыми огнями. Люди
весело болтали и шумно перекликались, и маленькие, дорогие,
хрупкие и ненужные вещи уже не боялись за себя. Они гордо
смотрели со своих возвышенных мест на суетившихся людей
и безбоязненно выставляли свою красоту, и все, казалось,
в этом доме служило им и преклонялось перед их дорого стоящим
существованием.
Александр Антонович, Ниночка и даже студент сидели все еще
в комнате у бабушки и то говорили о своем счастье, то молча
прислушивались к нему. Феноген Иваныч, еще немного выпивший
от радости, вышел на воздух с целью слегка прохладить свою
голову, и в то время, когда он поглаживал руками красную
лысину, на которой снежинки таяли, как на раскаленной плите,
он с удивлением увидел Николая. Держа в руках небольшой
сачок, Николай шел из-за угла, где находился черный ход,
и был также неприятно удивлен, увидев Феногена Иваныча.
- А, Феногешка!- тихо сказал он.- Ну-ка, проводи меня до
ворот.
- Друг...- растерянно бормотал Феноген Иваныч.
- Молчи. Там поговорим.
Улица в этот час была безлюдна, и оба конца ее терялись
в белесоватой дымке медленно и бесшумно падающего снега.
Остановившись перед Феногеном Иванычем и прямо в глаза смотря
ему своими выпуклыми, блестящими глазами, Николай положил
руку ему на плечо и сказал медленно, точно обучая ребенка:
- Скажи отцу, что Николай, мол, Александрович велели кланяться
и сказать, что они - ушли.
- Куда?
- Просто - ушли. Прощай.
Николай похлопал лакея по плечу и тронулся от него. Но Феноген
Иваныч и без слов знал, куда идет Николай, и со всей силой,
какая была у него в руках, схватил его:
- Не пущу! Бог свят, не пущу!
Николай оттолкнул его и удивленно посмотрел. Но Феноген
Иваныч сложил молитвенно руки и хнычащим голосом просил:
- Николенька! Друг единственный! Плюньте, не ходите. Ну
что там? Деньги есть. Три завода. Дома. Акции каждодневно
обрезают,- бессмысленно повторял он слова экономки.
- Что ты городишь?- нахмурился Николай и быстро зашагал.
Но Феноген Иваныч, весь праздничный в своем новом фраке
и весь развинченный и словно помятый, бежал за ним, хватал
его за руки и молил:
- Ну и я! И меня возьмите. Что же, ей-Богу! Голубчик! В
разбойники так в разбойники!- И Феноген Иваныч отчаянно
махнул рукой, прощаясь с миром честных людей.
Николай остановился и молча взглянул на слугу, и в этом
взгляде блеснуло что-то до того страшное, холодно-свирепое
и отчаянное, что язык Феногена Иваныча онемел и ноги приросли
к земле.
Высокая фигура Николая серела и уменьшалась, словно тая
в серой мгле. Еще минута, и он навсегда скрылся в той темной
зловещей дали, откуда неожиданно пришел. И уже ничего живого
не виделось в безлюдном пространстве, а Феноген Иваныч все
еще стоял и смотрел. Крахмаленный воротник рубашки обмяк
и прилип к шее; снежинки медленно таяли на красной похолодевшей
лысине и вместе со слезами катились по широкому бритому
лицу.
Декабрь 1900 г.